Рисунки, выполненные художниками на фронтах Великой Отечественной войны, обладают особым эмоциональным воздействием на зрителя. Они дают возможность соприкоснуться с событиями и людьми той эпохи, которая живет в сердце и генетической памяти каждого нашего соотечественника.
Ростислав Гавриилович Горелов (1916-2004) как художник Студии военных художников имени М.Б. Грекова побывал на разных фронтах. В сентябре 1943 года во время тежелых боев за освобождение Украины он был в действующих частях Красной Армии под Харьковом, где создал серию графических произведений — портретов солдат и офицеров, зарисовок мест боев, освобожденных сел Украины. В 1976 году художник подарил Историческому музею одиннадцать рисунков этой серии. На оборотах листов он оставил бесценное историческое свидетельство — выписки из своего фронтового дневника. Не приглаженные цензурой, вместе с изображениями они рассказывают о страшных, тяжелых и героических событиях военных лет.
Три портрета серии представлены в проекте ГИМ «неИзвестный солдат», причем именно благодаря записям художника удалось установить судьбы изображенных на них офицеров.
Сегодня мы публикуем остальные восемь рисунков «украинской» серии Ростислава Гаврииловича Горелова и тексты его дневниковых записей.
На обороте текст из дневника:
«…Едем в вагоне с ранеными — возвращающимися в свои избы. Здесь безрукие, безногие, слепые… Как-то их встретят родные? Радость ли принесут они своим появлением? Но они рады шутят, смеются, за 5 — 8 станций начинают дрожащими руками собирать вещи, ведь не виделись более 2-х лет. Хвалят, воспевают красоты своей пыльной, знойной Украины, Кавказа, Урала, Мордовии. Все мыслями тянутся к родным местам. Говорят обо всем. Но только лишь один напомнил о женах, о их неверности, вспыхнул натруженный смех и мгновенно оборвался. Видно очень болезненна эта тема для каждого. Идут эшелоны с забинтованными людьми. На нарах, на соломе у дверей сидят легкораненые. В полусумраке лежат на соломе с ногами одетыми в гипс. Мелькают, идут эти вагоны скорби. (Вместо ночных горшков используются немецкие каски.) Остановка. Погрузка раненых по машинам, сила воли сдерживает стоны. Окровавленные спины, головы, груди. На корточках сидит с забинтованной рукой, качается как китайский божок и стонет. Окрик медсестры: „Стыдно, вон и тяжелее тебя раненые, а не стонут!“ Замолк и он».
На обороте текст из дневника:
«Враг отступает поспешно. Не успевая хоронить убитых. В жаркие дни трупы разлагаются быстро. Но странно. Насколько противен трупный запах. А когда он исходит от брошенных тел фашистов. Ведь мы наступаем. Приходит мысль: чем больше этого запаха, тем значит больше уничтоженных фашистов, и легче воспринимается даже зловоние. Спросил об этом одного бойца. „Так же и я чую, чем зловредней дух, тем боле этой дряни положено, этто и нам легшей!“»
На обороте текст из дневника:
«… идем вперед на запад. Дорогами … по подсолнухам не срезанным, через горящие факела скирд, дымящиеся обугленные хаты. Вот вчера, в целой деревне остались лишь 3 старика. В балке расположенной деревеньки (я этого долго не забуду) устроились комфортабельно, оборудовали под землянку глинобитную яму, верно когда еще делали навал, отвратительно/? неразб./ пели пули. Ну, что делать? «Пуля-дура!», а шальных у дураков бесконечное множество, не обращали особого внимания, если даже и «кукушка», так ведь его обнаружат и дело с концом. Однако было не так. До «фрицев» оказывается было лишь 300 метров. Не зная этого я уговорил «одну треть населения деревни» т.е. одного старика мне позировать. Делаю фигуру, пули свистят все чаще. Когда дело дошло до разрывных с их щелкающими… бичами, я не выдержал. Сеанс окончен. Залез в свой блиндаж, куда меня уютно устроили строй-отдельцы. Вижу и они сидят не покойно. Глиняная сырая яма, солома. Вповалку люди в шинелях, гимнастерках, телогрейках. Молчат. Пауза. У меня вырвалось: «Что такое?» Ответа нет и только Николенко… бросает поспешно «Ну что там?» Что ответить? Свистят пули — они слышат и сами. Нарастает гул все ближе, и ближе… разрыв, близко взрыв. Люди жмутся друг к другу. Запах потных шинелей бьет в ноздри. Вдали нарастает крик: «Аля, аля» Что такое? Наши или немцы? Идет атака? Все ближе-ближе. Поднялся лейтенант Пащенко — с носом птицы, с обвисшими щеками. Спрашивает: «Как оружие? У всех есть? — «Да!» отвечают и только я вынужден сказать: «У меня нет!» «Ничего достанем с повозки!» А как у тебя Николенко? «Есть пистолет». «Из этой „пушки“ много не набьешь подлых!» Не успел договорить… и наша стена потряслась от взрыва будто небо раскололось надвое, мы вросли в землю, прижались как к утробе матери — к стенам. Осыпались комья земли. Но пока миновало — спасло перекрытие. Ужаснее всего неведение. Толкаю Бикчитаева: «Поползем Саша, узнаем как там? Улыбка — в ответ „Пойдемте“. Только поднялся по ступеням. Снова нарастает шум. „Назад!“ и снова взрыв. … Сидим вылезти почти не возможно. Скорее бы ночь. Немцы ночью не воюют и на контратаки не решаются… а время тянется нудно, от взрыва до взрыва, кажется идут часы, а на самом деле не проходит и минут. Не могу сидеть, торчу у входа, вдоль плетеного частокола пробегают согнувшиеся люди, что-то кричат, не поймешь. Вот выскочила… Абрамова, что-то крикнула и снова в землянку. О сохранившиеся стены сожженных хат, как шутихи хлопают разрывные пули.. Вот пробежал сам Абрамов. А на другой правый фланг — его зам. по полит части майор Старцев. Тот, что вот уже за 3 суток несколько раз подходил ко мне. Вот и сегодня подошел ко мне в сером плаще — с орденами, … похлопал по плечу: „Ну как художник, рисуешь?“ Смотри меня нарисуй, снова говорю, умоет меня немецкая пуля!»
Текст из дневника:
«И снова наутро поход — в предутренний час — в серебре тумана, с заспанными лицами, с болью в не разуваемых по 15 дней сапогах люди с тяжелыми ружьями ПТР, с пудовыми дисками минометов… идут вперед на Запад по сожженной земле. Небритые, загорелые. Усталость разбилась об упорство. Шинели одеты кое-как, (у некоторых даже без ремней). У других полы шинелей подоткнуты за ремни, как подолы у баб, пятна чернозема, солома, сено въелись в ткань. Оббитые бахромы спускаются на обмотки и голенища. … чернозем — на ногах пуды. Пилотки смяты… одеты поперек головы. Винтовки и ППШ болтаются всеми способами, и на груди и за спинами. На ремнях — рядом с патронниками и дисками — гранаты, одетые в войлок трофейные немецкие фляги. За спинами с жалким солдатским барахлом походные сумки. Стучат по камням колеса телег — под грузом походного скарба. Лошади низенькие — сытые. Ленивые волы — везут снаряды. Тарахтит пушка с восседающим ездовым на лошади. Скачет на конях начальство то вперед — то назад. И идет железный поток вперед по Украине. Через пылающие села, что оставляет враг, по взорванным и заминированным дорогам — минуя колючие /неразб./ поднятых бревен — развороченных мостов. По краям дороги пристреленные немцами коровьи туши пучат поблекшие печальные глаза, разбросали в предсмертном ужасе ноги. В согревающемся воздухе воняет сладковато-приторный запах гниения. Видны немецкие трупы не забросали в спешке глубоко, (может это остатки былых боев). Под березовыми крестами увенчанными тупоносой каской высовывается то чугунно черная оскаленная голова — то скрюченная в предсмертной судороге рука „завоевателя“. А рядом виснут ветви тяжелые — яблоками. Смачно хрустят сочные плоды на зубах красноармейцев. Население встречает по разному…»
На обороте текст из дневника:
«Население встречает по разному. Если сыновья или мужья у нас — мы ожидаемся как гости. Для нас улыбки — нежность. Если нет молока, вынесут хоть ведро воды напоить истомленных бойцов. Расспросы — угощения. Вторая группа прямо противоположная их мужья ушли сами с врагом, их мало этих жандармов и старшин. Здесь тоже может быть и пирогов даже вынесут. Но предложат, а в глазах трусость забитой и озлобленной собаки, не до улыбок им, как нашкодившие кошки они готовы забраться под печку и оттуда мяукать, а попробуй тащить их так и царапаться начнут. Самая большая группа эта тех у кого мужья и сыновья во время наступления немцев… остались у жениной юбки. Испытали на своей шкуре „ласку Гитлера-вызволителя“ и вздыхали о былой свободе. Они встречают радушно но с опаской, напуганные агитацией фашистов — которые „глаголили“ — „Придут красные начнут резать, вешать, жечь!“ Поэтому и встречают с радостью а руки трясутся. Женщины нарочно вымазали лица сажей, порваны юбки, босые ноги. „Чиловик“ поначалу прячется — через час-другой начинает выползать из кукурузы. Люди, где они и от немцев „ховались“, теперь осмелели. И тянутся толпы людей спасенные от германского плена. Пешком и на тележках, разутые и раздетые, с козами и с собаками. На руках дети и плетутся, они же, держась за юбки матерей — сопливые но радостные, что идут домой. Но вот и село… а от хаты, подожженной врагом лишь горящий остов. Слезы причитания. Тащат не сгоревшие сундуки и двери. Кто лезет в закрома достает подсолнухи, кавуны, дыни. „Кушайте ребятушки солдатушки!“ Где сохранились корова или коза выносят молоко. Для гостей ничего не жалко! Не беда, что немец травит колодцы — арбузами и помидорами — хозяйки предлагают утолять жажду. Но что такое? Над дотла сожженной хатой бьется в горьких слезах молодая женщина.»
На обороте текст из дневника:
«…Не беда, что немец травит колодцы — арбузами и помидорами,хозяйки предлагают утолять жажду. Но, что такое? Над дотла сожженной хатой бьется в горьких слезах молодая женщина. Неужели такие горькие слезы о хате? Нет это причитание о тех двух погибших в этом огне. Оказывается фашисты сожгли заживо 2х стариков — отца и мать. Среди испеченных похожие на них же по форме и цвету лежат эти дорогие останки — черепа, истлевшие остатки платья, только еще сохранились головки, кое-где, бедренных костей. Сейчас же по следам врага вошли в селение Охочее. Заглядываю в одиноко стоящую уцелевшую хату. Выбиты стекла солома на полу, раскидана, на ней что-то перевернутое в тряпье, перевернутые бочки, развороченная /неразб./ на сторону крышка. Высыпан подсолнух и лук. На столе бутылка с немецким вином — еще не допитое. Может отравлено! (Бывает и такое). На полу ласкающийся со сваленной шкурой котенок. Сорваны двери с петель. Чу стон доносится из темных сенец. Пошел. Вижу. На полу сидит седой старик. Худые ввалившиеся щеки. Глаза „вделаны“ в вывернутые кровоточащие веки. В свалявшейся бороде — непонятное: „Что такое папаша? Да вот ногу, вражьи сыны смордовали!“ Смотрю и мороз берет по коже. Колено худой волосатой ноги раздулось необычайно, как от слоновьей болезни. Огромная гнойная язва и над нею вьются зеленые мухи. Он ранен уже 5 дней. А немцы хотели и его, не бинтуя даже, гнать за собою в рабство. Отвел его в сан-часть. По дороге, он сквозь стоны рассказал, что и его сестре — старухе плохо. Иду по адресу».
На обороте текст из дневника:
«Хата. Артиллерийским снарядом снесено полкрыши. Разметанные остатки тростника взметнулись веером. Рамы без стекол заткнуты серыми подушками. Через высокий порог ступаю в открытую хату, низко чуть не ударился головой. Полумрак. В нос ударил запах гниющего и горелого мяса, рой мух повис жужжа в этом зловонии. У печки на земляном полу покрытый шубой кто-то стонет. Я остановился в нерешительности: «Что с Вами?» В ответ стон. Сзади не слышно для меня вошла женщина: «Так це немцы! Сожгли Авдотью!» И жуткослушать рассказ над этим разлагающимся живым трупом. «Погляди добрый человек!» Сгибается низко и худой старушечьей рукой осторожно поднят рваный полушубок. Под ним женщина лет 45 — лоб покрыт цветным полотенцем. Огромные глаза ввалились в иссиня-черные глазные ямы. Зеленоватое лицо изборождено морщинами. Синие губы не закрывают стоном звучащий рот. Дальше на белой не загорелой шее под нательным крестиком, огромное кроваво-красное пятно ожога, и о ужас, далее на груди на выступах иссохших ребер — тоже голое кровавое мясо. Женщина не стыдится, когда обнажают ее — боль сильнее всякого стыда. Мухи устремились на это ужасное, пока еще живое тело, впились в эту окровавленную плоть… Соседка старуха платком сгоняет их рой. Я жесток и не могу остановиться, берусь за карандаш и набрасываю эти глаза, рот, грудь и ожоги, мясо-сукровицу под рассказ соседки: «Было это на прошлой неделе, начали летать „еропланы“, бросали листовки. Потом „мотоцикл“ привез старосте указ, собрать народ. Наехали немцы. С востока значит их гонят. Лают по своему. „Собирайтесь“ А куда — на смерть! Всех гонят и чиловиков и баб, и стариков и мальцов. Кто послабее пошли. А вот Авдотья с дочкой и еще многие ховались в кукурузе. Поганые с собаками искать. Авдотья в деревню, в гряды по бахче в хату, а они увидели гады. Заперли двери и подожгли. Сгорела Авдотьина хата, плакали мы. А наутро в бахче у дома нашли, мы, ее чуть живой. Выскочила она из окна, не заметили ее немцы, только обгорела вся, а дочка и до сей поры лежит в погребке, задохнулась родимая! А красавица была — весельчака. А теперь и похоронить некому». Бросился я из хаты в санчасть к фельдшерице… Спит. Досталось девушке от 30 верстного марша (Нашел ее под вишнями на шинели, а в полверсте разрывы). Разбудил — рассказал — как мог. Зевнула. «Не мое это дело, завтра придет сан-бат, они и помогут. Разве всех облечишь, что немец понаделал, ведь здесь их тыщи!» Она может и права. Но уговариваю — «тащу» — не выдержала — пошла. Посмотрела: «Нужны примочки и вазелин, а его взять? Нету. Благо у меня был тюбик. Но это так мизерно.
На ночь глядя я пошел найти место сожженной хаты и труп девушки. Не нашел. Но рядом обнаружил — что-то подобное.»
На обороте текст из дневника:
«На ночь глядя я пошел найти место сожженной хаты и труп девушки. Не нашел. Но рядом обнаружил — что-то подобное тоже: остатки печи, обожженные бревна, подпол. Рассыпан подсолнух. На серо-рыжем пепле на коленях, подогнув под себя голову, чтоб еще мгновение не дышать этим горячим дымом, согнулось молодое тело, прижавшись в агонии к земляной стене. Сгорела вышитая кофта, лопнула белая кожа спины, …и только рядом лежат ее зеркальце отражающее кусок неба, то небо которое она так, наверное, любила. Рисовал — стемнело. На ночь забрался под копну сена, боялся как бы свои же танки не раздавили, начнут ночью маневрировать и „разгладят“ по ошибке, а на утро только мокрое место — солнце высушит. Однако, несмотря на бесконечные артиллер. обстрелы ночь прошла отлично. Под сеном тепло и разрывы менее слышны. На утро проснулся сверх поздно — уже светло. И связной не нашел меня чтобы свезти в батальоны. А должен быть видимо бой. Иду к замполиту полка. Каюсь — „Проспал“. „Ну что ж художник, жди ночи днем ходить не годится!“ (Штаб был в селенье Тарановка), а оно разделено глубокой балкой. Наполовину наше, а там за балкой немцы и власовцы — (этими предателями навербованными из крупных кулаков-казаков, украинцев и русских). За оврагом маячит скалой — церковь, глазницы пробитых окон, полуразрушенные стены еще дымятся. (то их наблюдательный пункт.) Кое-где горят хаты и одинокие снаряды взвивают столбы черного дыма, то на нашей, то на ихней стороне деревни. Сейчас пойдет связной на передний край в окопы, я увязываюсь за ним…»